То, что Алла Петровна постепенно, не торопясь, день за днем в течение нескольких лет делала со своим мужем, можно было смело назвать совершенным произведением искусства — в своем роде, конечно. Убедить стопроцентного обывателя, лишенного всяческого честолюбия, агрессивности, гордости и иных взрывоопасных добродетелей, в том, что он опасный маньяк — это ли не искусство? Заставить строительного мастера, обладающего несокрушимой психикой ломовой лошади, поверить в какое-то мифическое раздвоение личности — это ли не подвиг?
Это была совершенная, отточенная, как скальпель хирурга, по-восточному, даже не по-человечески утонченная месть. За что? Насколько понял из дневника Илларион, за все подряд: за нищету, за одиночество, за бездетность… Бедняжке Жанне Токаревой просто не повезло: пьяный Шинкарев распустил руки, схлопотал по морде и был замечен женой за этим интересным занятием. Убить Шинкарева было нельзя, он еще мог пригодиться, и потому умерла скрипачка.
Механизм «раздвоения личности» был прост, как все гениальное. Каждый вечер бедняга Шинкарев выпивал вместе со своим холодным чаем дозу сильнодействующего снотворного, а по утрам находил «улики» — иногда фальшивые, подброшенные просто для того, чтобы варево не остывало в горшке, а иногда самые настоящие. Дневник был написан так, что ничего не нужно было додумывать: аккуратные, выведенные твердым, полумужским почерком строчки криком кричали о том, какое наслаждение испытывала писавшая их женщина, трудясь над бесчувственным телом своего благоверного, пачкая его краской и грязью, нанося ссадины на костяшки пальцев, осторожно полосуя их бритвенным лезвием, наставляя синяки и шишки, уличавшие его в ночных похождениях.
Разрешилась, наконец, и не дававшая покоя Иллариону тайна бесславной гибели Репы. Гражданин Репнин жил дураком и умер, как дурак: просаживая ворованные деньги в «Старом, Колесе», он подсел к бару и там, сидя на высоком табурете в полуметре от барменши, стал громогласно рассказывать Дремучему, что намерен навестить Забродова, поучить его уму-разуму и выпить с ним коньячку. На секунду прервав свою речь, он заказал сто граммов, которые и были поднесены с маленькой, оставшейся незамеченной задержкой, которая стоила ему жизни.
Фармацевта Ольгу Синицыну арестовали и, кажется, даже впаяли срок, на что Забродов, поморщившись, сказал: «На безрыбье и рак — рыба».
Бабу Марфу арестовывать не стали, тем более, что ее имя значилось в списке «кандидатов в небожители», который помещался на последней странице дневника.
Было там и имя Забродова, чему Илларион, несмотря на имевшие место в конце октября события, искренне удивился. «Ну, что я ей сделал?» — спросил он у Сорокина, на что немногословный полковник коротко и ясно ответил: «Пренебрег». Илларион в ответ покрыл его матом, что случалось с ним довольно редко, и ушел, хлопнув дверью. На это тоже были свои причины: в последнее время он часто видел во сне красивые сильные руки Аллы Петровны, волосы, твердо очерченный рот и карие глаза, похожие на августовские звезды.
Шинкарева выпустили из клиники где-то в середине декабря. Илларион видел его. Сергей Дмитриевич похудел, осунулся, стал бледен и еще более тих, чем раньше.
Вернувшись домой, он заперся на двое суток, а потом привез откуда-то стекло и собственноручно застеклил выбитое окно. Восемнадцатого декабря он вышел на работу, и Илларион снова начал встречаться с ним по утрам на лестнице. После третьей встречи он начал подумывать о том, чтобы изменить режим, но не стал этого делать: Шинкарев сразу догадался бы, в чем дело, а ранить его и без того израненную душу Илларион не хотел.
На четвертый день Шинкарев заговорил с ним.
— Простите, — сказал он. — Я хочу вас спросить.
Это вы… ее…
Илларион посмотрел ему в глаза.
— Да, — сказал он. — Я убил ее. Поверьте мне, это вышло случайно.
— Какая разница? — сказал Шинкарев. — Пожалуй, так даже лучше. Она ведь не мучилась?
— Ни секунды, — твердо ответил Илларион.
— Ну вот. А там она мучилась бы всю жизнь. И я мучился, зная, что она мучается. Впрочем, речь не обо мне.
Он явно хотел сказать что-то еще, но передумал и, опустив плечи, двинулся вниз по лестнице. Иллариону почудилось, что плечи у него подозрительно вздрагивают.
— Будь оно все проклято, — тихо пробормотал Забродов.
Книги, стоявшие на подожженном Аллой Петровной стеллаже, почти не пострадали. Безвозвратно погибла только одна, и Илларион почти не удивился, выяснив, что это была «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда». Через неделю после пожара он приобрел другой экземпляр — правда, не такой старый и переведенный на русский язык. Это не очень огорчало: он сомневался, что когда-нибудь захочет перечитать эту книгу.
В одиннадцать часов вечера тридцать первого декабря Илларион Забродов торопливо миновал темную арку, которая вела во двор. Пробегая мимо своего заснеженного «лендровера», он весело пнул его по заднему скату.
— С наступающим, старичок, — сказал он.
С кодовым замком пришлось повозиться: мешал объемистый, расползающийся пакет, который Илларион прижимал к груди обеими руками. Наконец замок уступил, дверь распахнулась с характерным щелчком, и Забродов поспешно вошел в подъезд.
Его торопливость объяснялась не только тем, что до наступления Нового года оставалось меньше часа, но и тем, что за ним могла быть погоня: в компании, из которой он улизнул, прихватив со стола кое-какие продукты, люди были в большинстве своем веселые и решительные и могли вернуть его за стол даже и в связанном виде.